«У людей есть огромная потребность в красоте». Роль искусства и памяти в спасении России
Новосибирский художник и режиссер Павел Головкин готовит новый международный проект «Хрупкая красота», посвященный разрушенным в войну соборам и синагогам. О надежде, любви, материальной основе итальянского Ренессанса, менеджменте культурных проектов в Европе и детоксикации России он рассказал в подкасте Тайги.инфо «Корни и щепки».
Участники дискуссии — Павел Головкин, публицист и политик Дмитрий Холявченко и гендиректор исследовательской компании Tayga. Research Александр Баянов.
Холявченко: Павел Головкин известен в том числе и тем, что снял прекраснейший фильм «Темное небо, белые облака». Который, к сожалению, не стал частью новосибирского массового культурного пространства. Почему?
Головкин: Это сложный вопрос. Думаю, лучше спросить у массового культурного новосибирского пространства.
Холявченко: А если мы будем говорить о новых проектах, то ты, ориентируясь на какой-то очередной проект (я думаю, что сейчас ты расскажешь об одном из них) заранее беспокоишься — станет ли это частью массового культурного пространства города, мира, страны, какого-то конкретного слоя людей? Это социальный вопрос или психологический?
Головкин: Ну, сейчас мы запускаем довольно сложную штуку. Это уже не кино и не художественный проект. Это проект в области архитектуры. И делаем мы это с тремя новосибирскими архитекторами. Это Антон Кабаков, Олег Зенков и Евгений Малышкин. Проект этот называется «Хрупкая красота». Мы бы хотели построить в одном из крупных европейских городов огромную инсталляцию из скульптурных деревьев. Где каждое дерево было бы посвящено какому-то из разрушенных соборов или синагог, уничтоженных и восстановленных или не восстановленных во время Второй Мировой войны. И каждое из деревьев должно изнутри светиться витражами того собора, которому оно посвящено.
Мы не сразу пришли к этой идее, довольно долго ее обдумывали и разминали. Сначала для нас собор был чем-то просто очень красивым. То есть, это не было, по крайней мере, для меня, наполнено никакими особенными смыслами. И только потом, уже вглядываясь в историю веков и изучая, что представляли для людей эти соборы, мы поняли, что это такой совершенно огромный купол, наполненный историей, разными смыслами. Это было для людей утешением и коммуникацией. Символом красоты и символом общения с чем-то великим. Это было настоящим сердцем города. То же самое с синагогами. И все это было уничтожено буквально за несколько секунд.
Еще почему такая метафора с лесом. Потому что лес же растет веками. И это тоже фантастическая красота. Это одна из самых красивых вещей на земле. И лес тоже можно уничтожить за несколько секунд. Но при этом, так же, как и лес, культура всегда оставляет надежду. Она оставляет надежду на то, что из маленьких семян вот это былое великолепие и былая красота всегда поднимутся. Они возродятся.
Холявченко: Прорастут.
Головкин: Прорастут, да. Собственно, с европейской культурой так же и произошло. Что касается общественной реакции. Можно долго и очень красиво рассуждать по поводу того, нужна она или нет, но просто в силу очень широкого разброса тех вещей, которыми я сейчас занимаюсь или вынужден заниматься, у меня даже не совсем есть время про это думать.
Холявченко: Так может в этом и есть настоящее счастье творческого человека?
Головкин: Возможно, но в принципе меня можно, наверное, назвать счастливым человеком, поэтому давай так и запишем.
Холявченко: Зафиксировали. Прости, может быть, немного в сторону уйду. Когда ты стал говорить про храмы и лес, мне пришла, наверное, впервые в жизни в голову мысль, что на самом деле мы не отдаем отчета в том, что те великие соборы, особенно построенные в эпоху Средневековья, в раннее Новое время, их строительство — это тоже был процесс. Они могли строиться десятилетиями, веками. И собственно люди видели каждый раз, как он рос. Само создание храма было частью окружающей действительности, окружающей жизни. Оно было «нагружено» и сакральными какими-то вопросами, и проблемами восприятия искусства и культуры, и просто повседневной жизни общины. То есть коммуникацией между людьми. Это прекрасная вещь. И сравнение здесь с лесом, оно еще более наполняет тогда смыслом.
Головкин: Спасибо. Я думаю, что ты прав по поводу процесса. Потому что действительно соборы строились иногда десятилетиями, но очень редко. В основном это были столетия. И, к сожалению, мы очень много потеряли в результате такого длительного процесса. Потому что часто строители уничтожали то, что было построено до них, и начинали либо с чистого листа, либо с относительно чистого листа. И я думаю, что европейская культура не досчиталась множества шедевров в результате того, что не было понимания ценности того, что все искусство и все наследие нужно все-таки сохранять.
Баянов: Я бы здесь хотел немного развернуть вопрос. В части средневекового сознания, в котором эта красота рождалась. Она в средние века в основном и была создана. Для человека средневекового это была очень серьезная уверенность в реальности. Не просто в приходящем смысле, а в конкретике процесса. Есть собор, есть пространство, значит, есть я, есть то, что меня окружает. Сейчас мы находимся, как социологи говорят, в текучей реальности. Все приходящее, ничего не существует, не существуют культурные формы, потому что все, по большому счету, не имеет смысла. И в этом отношении твой проект, мне кажется, — это такая большая доля уверенности для тебя как автора идеи. Возродить вот эти смыслы — есть я, есть постоянство, есть пространство, в котором существует человек, в котором существует красота, которая его окружает.
Головкин: Да, спасибо. Я не знаю, не утверждал бы этого, но единственное, что, наверное, вызывает у меня большую радость, что в Европе находится очень много людей на разных уровнях, которым эта штука нравится. И я понимаю, что у людей есть огромная потребность в красоте. И у них есть огромная потребность, чтобы, может быть, вернуться к той уверенности, о которой ты сейчас говорил. Что когда туман рассеивается, мы вдруг опять оказываемся в почти детском мире безусловных смыслов, когда все имеет ценность. И когда красивое — это красивое, черное — это черное, белое — это белое.
Сейчас мы, по всей видимости, будем открывать в Германии общественную организацию, которая сможет вести переговоры с европейскими носителями исторической памяти в разных городах. Прежде всего, в тех городах, которые пострадали во время войны. Мы возлагаем большие надежды, в частности, на немецкого принца Эдуарда фон Анхальта, который поддерживает этот проект. Это, конечно, случилось благодаря нашему другу Виктору Хагелю и его информационному агентству «Берлин-24».
Так же я думаю, что, возможно, белая иммиграция, та, старая, русская, тоже поддержит этот проект. Хотя они, конечно, такой особый мир. Но все равно этот мир безусловно интегрирован в европейское общество гораздо лучше, чем, например, мы втроем. Поэтому, посмотрим, как будут развиваться события. По крайней мере, предстоит очень большая работа, если это действительно всерьез делать. Я надеюсь, что мы совсем избежим этой судьбы, но подозреваю, что это тоже будет такое строительство собора. Я надеюсь, что оно не затянется на 300 лет. Но это не могу сказать точно.
Холявченко: Вообще искусство в наше время в виде создания каких-то материальных предметов, с твоей точки зрения, принципиально отличается с точки зрения доступности для понимания? В отличие от перфомансов, от инсталляций — того, что возникает и исчезает? Я к чему это — в то же время ты говорил про храмы, которые перестраивались, постоянно терялись какие-то пласты, фрески закрашивались, на них наносился другой слой, этот слой тоже являлся произведением искусства.
Получается, то, что мы воспринимаем незыблемыми носителями, тоже находилось в постоянном изменении. Были, понятно, в истории Восточной Европы периоды, например, иконоборчества, но все равно те узоры, которые наносились поверх фресок византийских соборов, тоже представляют собой определенный пласт культуры. Вот в этом отношении современность чем принципиально отличается?
Головкин: Это очень сложный вопрос. Когда люди рассуждают о современном искусстве, они скатываются в вульгарное видение, потому что им кажется, что это все плохо и не талантливо. Я думаю, что есть другая проблема. Учитывая то, что мы живем в совершенно открытой среде, где каждую секунду нас бомбардирует огромное количество новостей и информации, к тебе физически приходит очень много, хотя это немножко смешно звучит, но это правда, к тебе приходит слишком много объектов. Современного искусства, красоты, дизайна. И мы не успеваем переваривать такое количество вещей, у нас все это срастается в какой-то огромный калейдоскоп, которого много, как битого стекла. И среди этого битого стекла мы перестаем понимать, что тоже есть изумруды, бриллианты и хризолиты, какие еще бывают зеленый драгоценные камни, я не знаю.
То есть, мне кажется, что это не проблема современного искусства, в котором очень много качественного. И которое создается тоже в очень разных стилях. Есть вещи, я думаю, не уступающие Ренессансу, просто их не так много. Во времена Ренессанса тоже было не так много того, что мы сегодня осознаем как вершину человеческого духа. Просто проблема в том, что мы не успеваем это отсеивать. У нас красивый дизайнерский пакет и выдающееся произведение искусства, которое выставляется на Венецианской биеннале, они срастаются в некое единое месиво. И мы не в состоянии расставить их по номерам.
Баянов: Приоритетам.
Головкин: Да, что первое, что второе, что третье. Что профессиональное, где прекрасное, где не очень. И это представляет собой, мне кажется, определенную проблему для всех людей, потому что красота — это одна из самых важных вещей в жизни. Я не совсем уверен, что красота спасет мир, но, по крайней мере, это одна из вещей, которая может в этом помочь. И если мы потеряем ощущение, потеряем способность отделять настоящую красоту от огромного потока, который тоже привлекательный, симпатичный, то это будет не очень такая хорошая штука. Я бы не хотел бросаться терминами типа «катастрофа» и «кошмар», но, тем не менее, это не очень здорово, на мой взгляд. Как этого достичь, я не знаю, потому что, наверное, рецепты могут быть разными. И универсального, мне кажется, быть не может.
Холявченко: Можно ли тогда говорить, что эта способность увидеть красоту и выявить ее из массы — это свойство антропологическое, присущее человеку? Или это социальная проблема?
Баянов: Это воспитание в том числе, воспитание через опыт столкновения с красотой.
Головкин: Мне кажется, что это все очень схематично. Чем, например, европейская культура принципиально отличается от российской? В российской культуре в силу 1917 года и в течение века семь или восемь раз срезалось то, что «выше колеса». Она пока, к сожалению, произрастает из нелюбви и некрасоты. Большинство людей, к сожалению, проникнуты, пронизаны вот этим духом некрасивых, неуютных городов, некрасивых, неуютных отношений, некрасивых, неуютных целей.
У меня есть надежда (и, может быть, в этом отношении красота может немного спасти мир), что красивое пространство все равно воспитывает. Я сейчас пошел немного в банальные, прописные штуки, что любовь, красота и уважение друг к другу — это все можно воплотить в каком-то материальном мире. И этот материальный мир потом очень сильно влияет на то, что ты не догуманизируешь. Сложный глагол, но очень точный. Потому что, к сожалению даже при внешнем лоске и хорошем образовании, очень многие люди в России очень быстро, прямо стремительными бросками при малейшем дискомфорте возвращаются в эту ледяную какую-то…
Холявченко: Это режим самосохранения.
Баянов: Я называю это оскотиниванием.
Головкин: Это не оскотинивание, это гораздо более сложная штука. То есть, грубо говоря, они возвращаются в какую-то эстетику 1930-х годов в самом мрачном и ужасном смысле, какой мы можем себе представить. Потому что она очень сильно въелась в кровь, сердце и ум людей. Я знаю, что Дима очень много делает для того, чтобы разобраться со Сталиным сегодня, но проблема не конкретно в фигуре деспота и убийцы, а проблема в том, что вот эта эстетика мрака, холода и ненависти и репрессий друг друга, она настолько плотно въелась в генофонд людей, что она же возникает в сознании людей не только при упоминании имени убийцы. Она возникает молниеносно при совершенно более бытовых ситуациях. И разобраться с этим пора. Для того, чтобы сделать это, нужно совершенно фантастические преобразования общества, которые на сегодня, увы, не реальны.
Баянов: Но, тем не менее, есть пионеры, которые пытаются вложить в пространство душу и любовь. И это действительно удивительно. Потому что даже когда ты затронул проблему архитектурных форм 1930-х годов, я сразу вспомнил, что в Риме есть Колизей Муссолини. И находясь перед ним, по впечатлению новосибирского журналиста Стаса Соколова, впадаешь в сумрачное состояние. Потому что вызывает и чувство тревоги, и чувство даже какой-то неполноценности человека. В отличие от Колизея древнего, у которого тоже трагическая история. Но в котором действительно есть душа, и есть какое-то пространство любви.
Головкин: Это все-таки немного сложные штуки, не знаю, насколько они справедливы. Я думаю, что итальянские 1930-е довольно сильно отличаются от советских. Хотя понимаю, что ты говоришь об архитектуре тоталитаризма. Я говорил немного о других вещах и не о гигантизме зданий и их брутальности. Скорее — о пространстве и бездне, которое очень далеко от тоталитарной архитектуры московской, берлинской или римской. Я помню, по-моему, у Бродского есть про Мандельштама в месте, где он говорит про Владивосток: дальше бежать от Европы некуда. То есть я имел в виду это место «нигде». Совершенно замерзший человеческий и архитектурный и всяческий пейзаж, когда все изысканные интеллектуалы вроде Лотар-Шевченко, все они оказывались посреди абсолютной пустоты, абсолютной жестокости, абсолютной ненависти, абсолютного ужаса. И вот в этом каком-то космосе они должны были выжить. К сожалению, это ощущение пронизало все слои общества. И пока мы не перестанем стоять в нем по горло, а будем стоять хотя бы по колено или по щиколотку, то есть в состоянии, когда человек уже сам может поднять ногу и каким-то образом выбраться из этой трясины, вот, может быть, тогда начнется какое-то изменение. Я имею в виду внутри русской культуры.
Холявченко: Получается, нужно воспринимать эту абсолютную пустоту, как ту пробку, которая находится в каждом из нас, и мешает возможно даже увидеть эту красоту. Я вот о чем — те же 30-е годы прервали традицию русского авангарда. Для современного русского человека за редчайшим исключением его не существует как культурного пласта. В то же время в Европе он — один из символов русской культуры. И мы видели, например, открытие Олимпиады в Сочи с использованием элементов русского авангарда, когда именно был расчет на западную аудиторию.
И огромное количество других направлений искусства, которые были в России накануне революции, они все закончились в нашей стране, но продолжали развиваться, становились органичной частью европейской мировой культуры. И потом, когда мы снова, казалось бы, в 80-90-е годы вернулись к миру, оказалось, что, во-первых, мы не видим этого культурного пути, мы не видим этого развития, для нас оно не существует.
То есть, ты показываешь человеку изумруд, а он знает, что из драгоценных камней существуют только алмазы. И он не в состоянии увидеть красоту этого изумруда только потому, что ему сказали, что красиво вот это, вот это и вот это. Только реализм или еще что-то, может, даже без названия. Каким образом вот в этом состоянии каждого человека в обществе с пробкой пустоты внутри, красота может достучаться? Где у человека находится тот крючок?
Головкин: Ты задал вопрос высшей категории сложности. Я думаю, что ответа на него, скорее всего, нет. К сожалению. Если честно, мне кажется, что, по крайней мере, на индивидуальном уровне, я не готов вытаскивать красоту из людей, которые отравлены. Может быть, не очень хорошо это говорить, но это искренне.
Баянов: Да это и не возможно.
Головкин: Возможно, есть какие-то миссионеры или подвижники, которым важно вдохнуть жизнь в это пространство. Мне сейчас гораздо более жизненной кажется модель, что если красота где-то не приживается, то она должна быть перенесена в то место, где она будет в безопасности, где сможет менять мир. С моей точки зрения, топить алмазы и изумруды в трясине — это не очень хорошая идея. Потому что, во-первых, это не изменит трясину. Это глубокая ошибка. И это иллюзия, что можно вложить какие-то невероятные силы, которые говорят на том языке, которые трясине не понятны. Я имею в виду сейчас не общество, а всю эту систему, заложниками которой оказались огромные массы людей и не только в России. Но мне кажется, что так не бывает. Или делается какими-то другими путями. Наверное, в том числе, политическими. Возможно, это делается какими-то путями, которые не являются красивыми. Из чего произрос итальянский Ренессанс — он произрос не из красоты, он произрос из того, что в какой-то момент итальянский бизнес смог накормить людей.
Холявченко: Сформировать спрос.
Головкин: Да-да. То есть это все начиналось на каких-то простых и разумных (я бы даже сказал примитивных) основах. Для того, чтобы был Ренессанс или высокое искусство античности, должна быть какая-то социально-экономическая основа. Это важно. В момент, когда мы все, простите, тонем, если называть вещи своими именами, то происходит что-то нехорошее. И не только экономически. И морально, политически, физически. Мне кажется, что говорить, что в этих условиях нас спасет красота — это тоже вульгарно. Потому что это примерно как больной умирает, а мы приносим ему костюм от Валентино. Можно, конечно, надеяться, что он его порадует, все-таки это великий дом мод, они шьют прекрасные костюмы, но я думаю, что сначала нужны хорошие врачи и лекарства. В условиях отличной клиники нужно, чтобы он ожил, вышел из комы, а потом мы ему подарим. И Пьер Карден, и Валентино, но сначала мы должны спасти.
Мне кажется, что точечными, даже высококачественными акциями в области искусства сегодня нашему обществу нельзя помочь. Это, наверное, может сработать в некоторых небольших арабских странах. Я думаю, что когда в Дохе строят новые великие музеи, то это хорошая идея. Потому что это все равно люди, у которых европейский образ жизни. Там, я думаю, можно действовать на людей и доказывать, что не надо сбрасывать Израиль в море. И немусульмане — не враги мусульман. Я думаю, что нам до этого пока далеко. У нас более существенные структурные проблемы. Хотя не ко всему арабскому миру относится такая радужная картина.
Баянов: Но ведь наличие больших ресурсов дает им возможность заниматься искусством и высокой культурой.
Головкин: Да, безусловно, в России тоже есть большие ресурсы.
Баянов: Ты уверен в этом?
Головкин: Мне кажется, да.
Холявченко: И хватит ли этих ресурсов на детоксикацию тех отравленных людей? И только ли политический вариант решения этой проблемы?
Головкин: Учитывая то, что люди, которые распоряжаются этими ресурсами, делают все, чтобы токсичность нарастала, то это вопрос, наверное, иллюзорный. Что касается того, как выйти из этого. Мне нравится одна метафора, я однажды придумал. Была такая передача, может быть, сейчас она не существует, она называлась «Умники и умницы». И там до цели было три дорожки. Одна длинная, зеленая. Вторая средняя, желтая. Третья короткая, красная. Зеленая была самая длинная, но наиболее безопасная. Желтая была покороче, но там можно было ошибиться один раз. На красной нельзя было ошибаться, но там было всего два деления. То есть, я думаю, что зеленая дорожка — это культура. Желтая — это образование. Красная — политика. Я думаю, что можно достичь поставленной цели каждой из дорожек, но просто срок движения разный, количество ресурсов, которое нужно вложить, — разное. Политическая дорожка, я думаю, самая опасная, но в нашей ситуации она бы не помешала, потому что сегодняшнее недвижение или движение в совершенно противоположную сторону гораздо опаснее, чем поход по красной дорожке.
Баянов: Получается, что власть в самом широком смысле слова должна широко посмотреть на человека. Действительно, она заинтересована в человеке как в личности, а не как в материале или функции.
Головкин: Ну, а ты их видел?
Холявченко: Тогда это вопрос, чтобы власть тоже перестала быть абстрактной массой. Это же тоже люди.
Баянов: Она тоже должна иметь лицо, конечно.
Холявченко: И, соответственно субъектность, как ты говоришь, как социолог. Субъектность всех трех дорожек — это принципиально важный момент. Когда люди говорят, что виновато детство, общество, власть, абстрактный мир, а другое дело, когда они начинают искать персонально виноватых. Понятно, что это, возможно, самый примитивный подход, на который способно отравленное сознание. Но в то же время ты говорил про социально-экономические основы для Ренессанса. А есть ли в современной России основания для того, чтобы хоть какой-то Ренессанс был? И не является ли страна сейчас абстракцией, потому что Россия разная. Разные города, разные пространства, разные люди.
Головкин: Это сложный вопрос. И я не знаю на него ответ, потому что у меня есть определенная усталость от нее [от России]. И в силу этой определенной усталости от нее я могу сказать, что я не вижу таких людей, они могут быть совсем рядом. Точно так же, как например, в позднем застое никто не верил, что может быть обновление, а через два-три года все совершенно кардинальным образом изменилось. Другое дело, что это была нация инженеров. И конечно нация инженеров охотнее реагирует, когда что-то меняется. Поэтому я могу честно сказать, что не знаю ответа.
Мне кажется, что черная дыра истории, которая здесь очень велика, пока гораздо больше, несоизмеримо больше каких-то светлых надежд. Но я могу ошибаться. Еще учитывая то, что мы, все-таки, далеко от центров различной активности, принятия решений и всего прочего. Но мне кажется, что сегодня основ для Ренессанса нет. Тут важно сказать одну вещь — я не очень верю в нации. Я верю в общечеловеческое пространство, общечеловеческое будущее. И в этом смысле мои слова не могут считаться пессимизмом, потому что я жутко оптимистичен. Но просто мне кажется, что не в этих землях зреет сейчас что-то прекрасное. Назовем это так.
Баянов: А вот в части поиска ресурсов. Есть какие-то подвижки, идеи для реализации твоего нового проекта — «Хрупкой красоты»?
Головкин: Мы работали с разными ресурсами в последние годы. Мы работали с Германией, Францией, Швецией, Россией и даже немножко с США. Это проблема очень сложная. Мы говорим о совершенно глобальной истории, которую, как ты говорил, можно сравнить со строительством собора. Но я верю в одну вещь. Мне кажется, что чем больше замах и чем больше собор, тем больше шансов, что большое количество людей заинтересуется этой историей. И тем больше открытий новых ресурсов тебя ожидает. У нас есть много сейчас подвижек, но чтобы озвучить их, наверное, еще время не пришло. Потому что когда терпел уже разные поражения, становишься… тут важно подобрать термин — не осторожность, не суеверность, но просто не хочется быть голословным. Если ты идешь в сторону материально подкрепленного Ренессанса, тебе тоже важно смотреть то, что ты говоришь. Потому что это тоже должно быть подтверждено какими-то ресурсами. Чтобы это просто не было тем, что в России называется колыханием воздуха.
Холявченко: С точки зрения этого проекта — может ли быть компромисс? Готов ли ты сделать это не хуже, а меньше? Еще каким-то образом сдвинуться, если вопрос соотношения реальности и задумок, насколько для тебя сложившийся в голове проект конечен уже в голове? Или он по ходу будет меняться?
Головкин: Я не готов, но я на 100% уверен, что это будет вынужденной мерой. Просто всегда так получается. Просто любой крупный международный проект в области культуры очень похож на запуск ракеты, у которой отваливаются детали. Она взлетает большой и красивой. Потом по разным причинам у тебя сносит хвост, ты жалеешь его, но ты уже далеко от земли, делать нечего. Ты летишь дальше. Потом отрывается одно крыло, но выбора тоже особо нет. Но потом когда ты, условно говоря, достигаешь Нептуна, от ракеты остается 20–30%, но ты прилетаешь и все равно думаешь, что красиво.
Холявченко: Для тебя реализация проекта — это что? Когда ты получил конечный результат?
Головкин: Это новое начало, и это важно. Потому что чем еще нехорошо отличается наше пространство, здесь фраза «главное — процесс» сейчас немного преступная. Потому что процесс может быть до бесконечности. Важно все доводить до какого-то результативного финала, иначе ты можешь до бесконечности что-то делать, но ты ничего не сделаешь. И это плохой вариант развития событий.
Холявченко: Любой итог любого проекта — это новое начало для следующих? Или что?
Головкин: Однажды я услышал фразу Вячеслава Полунина, который говорил, что со сложностью его проектов он вынужден начинать сразу 10. Чтобы, когда большая часть по разным причинам отсеялась, один-два остались. Мне тогда показалось, что это очень много сил, и это как-то не очень хорошо. Но, к сожалению, это единственная работающая модель, риски фиаско у крупных проектов, тем более международных, очень высоки. Если ты занимаешься одним-двумя проектами, и они, допустим, не получаются, то ты остаешься фактически в пустоте. Поэтому очень важно запускать сразу несколько линеечек, это очень сложно. Когда есть семь-восемь, то какая-нибудь выведет тебя из лабиринта. Одна-две — очень высокий риск, что они порвутся, и ты окажешься в зубах у Минотавра. Не хочется.
Холявченко: Я надеюсь, что не окажешься ты в зубах у Минотавра. Я уверен, что проект «Хрупкая красота» должен реализоваться.
Головкин: Обожаю эту фразу. Мне так говорят о каждом проекте. И когда они проваливаются.
Баянов: Мне кажется, что идея очень-очень классная. У меня, может быть, нет уверенности, что она осуществится, как у Дмитрия, но я практически уверен, что найдется человек, который поможет тебе это сделать. Или фонд. Я в этом глубоко убежден. Потому что есть еще нормальные меценаты в Европе и, может, даже в России. Есть люди, которые уверены, что человек должен сделать что-то важное, превосходящее себя в своей жизни. А не просто находиться в этом пространстве пустоты и неверия, по большому счету.
Холявченко: Главное, что есть пространство, которое рождает таких людей. И я надеюсь, что когда-нибудь и мы пройдем процедуру детоксикации. Я думаю, что мы за сегодняшний разговор стали лучше.